Tweet |
Евгений Гришковец обладает удивительной способностью передавать свои мысли и чувства на уровне с детства знакомых каждому вкусов и запахов, когда персонажу на сцене по-настоящему сопереживаешь. И не потому, что «Ах, как трогательно!», а потому, что просто ты и сам давно так живешь и так ощущаешь, просто вот выразить это в словах все руки не доходили как-то. Первая пьеса Гришковца «Как я съел собаку» лично для меня стала, в некотором роде, открытием моей жизни заново.
Вместе с ностальгирующим небритым морячком, персонажем спектакля, я за два часа почти детально вспомнил, как ходил в школу, как не хотелось мне вставать темным зимним утром из-под теплого одеяла, вспомнил, как мы дружно всем классом не любили уроки русского языка и мечтали о том, какая жизнь начнется у нас после школы... «И тебе бояться-то, еще, собственно, нечего. Ведь ты еще не знаешь, что учительница русского языка тебя не любит. И не любит не потому, что ты, там, такой-то, или не такой, просто она вообще никого не любит. И как выяснится потом, совсем потом, учительница нужна была не для любви».
Вместе с этим матросом я снова, испуганным воробьем, ехал в поезде, увозящем меня в армию. Вместе с ним понимал, что с последним, взятым из дома яблоком, уйдет все, что осталось от моей прежней жизни, и вместе с ним я, раскрыв рот, слушал «никогда не матерящихся» лейтенантов, которые живут надеждой стать генералами, а я им эту надежду своим видом безжалостно убиваю на корню… Я узнавал в его комнате свою, в его музыке слышал любимую мелодию, а в его чаяниях и разочарованиях узнавал отголоски точно таких же, своих, давно ушедших чувств, и в конце-концов понял, что его история — это просто история каждого взрослого человека, точнее, история его взросления, гениальная в своей универсальности для каждого, кто отметил уже свой двадцатипятилетний юбилей. «Ведь ребенок еще не умеет обижаться. Потому что как только он научится обижаться, он научится и обижать». Это ли не критерий для определения очередной ступеньки взросления? Той ступеньки, когда в человеческой душе отмирает та часть, которую еще не нужно призывать словами Христа «Будьте как дети», потому что она и так отвечает этому высокому идеалу, отстреливается, как ступень от ракеты, на которой бы еще лететь и лететь... Ищи ее потом в открытом космосе.
Для меня самого как-то раз и навсегда четко прояснилась причина человеческой ностальгии — это тоска по утраченному неведению греха и ангельской чистоте невинной души, когда всем естеством радуешься обычной конфете, и еще не умеешь разговаривать с самим собой, задавая самому себе глупые вопросы и со всей серьезностью на них отвечая. Это печаль по тем временам, когда груз ответственности за все и вся еще не лежит на плечах, и вечные вопросы из разряда «Кто виноват и что теперь делать?» еще не свербят уставший мозг, не давая ему забыться целительным сном. Это тоска по ушедшему детству, неизбывная скорбь по утраченному преддверию небесного рая…
Свою более чем двухчасовую пьесу «Как я съел собаку» Евгений Гришковец назвал именно так не случайно. С шутками и прибаутками, от которых хочется то ли смеяться, то ли плакать, повествуя о конце своего «возмужания», то есть о службе на флоте, он вспомнил, как один морячок, маленький и нескладный кореец, приволок на корабль собачью тушу, чтобы побаловать сослуживцев в честь какого-то корейского праздника. Тушка была чистая, с ошейником и, видимо, с прививками, но как-то так получилось, что пониманием к доброму, но недалекому человеку проникся один лишь персонаж Гришковца. Собачку они съели ночью, чтобы не искушать тех, кто не в курсе. Блюдо оказалось вкусным, но наводило на странные мысли: «Где-то во мне кусок собаки. А у этой собаки был мокрый нос, и она вот так вот виляла хвостом... Вот, может быть там, на берегу, какая-то маленькая девчушка не может уснуть, всхлипывает, а мама гладит ее по одеялу и приговаривает, что собачка непременно, мол, найдется... Или какая-нибудь одинокая бабулька, утирая морщинистой рукой старческие слезы смотрит на кухне в нетронутую плошку с водой у холодильника, которую утром собачка не допила, и не знает, с кем теперь ей делить свою старость... А я сижу и ем собаку. И мне вкусно...».
Может быть, это еще один из критериев окончательного взросления — когда молча смиряешься с несправедливостью и несовершенством этого мира, и просто, не заморачиваясь, пользуешься его незатейливыми дарами. Только вот, боюсь, когда это происходит, последняя частичка ребенка внутри души не просто меняется — она отмирает, и воскресить ее способно только Божие чудо. И меня очень обнадежило то обстоятельство, что в мире Евгения Гришковца не все так плохо. Он сохранил в себе способность сопереживать и не обижаться, радоваться малому и не унывать от катастроф. Прийти домой на дембель, и обнаружить, что дома-то у тебя больше и нет — это ли не катастрофа? Есть некая географическая точка с почтовым адресом, которая когда-то была для тебя всем, а теперь стала лишь одной из многих точек в этом огромном мире, немаловажной, но все же одной из многих. Что старая любимая музыка стала скорее старой, чем любимой. Что и самого тебя прежнего давно уже нет. Нет того мальчика, который доедал когда-то последнее яблоко по дороге в армию, а ведь мама ждала именно его, но пришел ты... А может быть все-таки что-то осталось? Если присмотреться?..
Tweet |
Вставить в блог
Как я посмотрел Гришковца4 мая 2011
|
Поддержите нас!