Tweet |
«Молчание есть тайна будущего века,
а слово – орудие этого мира».
Преп. Исаак Сирин
Говорить о молчании трудно. Такая речь парадоксальна: апология молчания, на первый взгляд, уязвима уже потому, что опровергает саму себя. Я утверждаю: «Молчать хорошо». Собеседник мне возражает: «Если это так, зачем же ты говоришь?» На это можно ответить словами Экклезиаста. Раскрывая великую мысль о том, что всему свое время, и время всякой вещи под небом, он нанизывает, как жемчужины, свои великолепные антитезы, среди которых и такая: «Время молчать, и время говорить». Действительно, как определить, что важнее: вдох или выдох, жар или холод, тяжесть или легкость? Ровно так же мы не сможем выбрать между молчанием и словом. Пребывая в динамическом равновесии, эти силы строят человека и мир людей.
Другая сложность предпринимаемого нами разговора состоит в том, что молчание существенно связано с невыразимым – то есть с тем, для чего в принципе нет слов. Как сказал Людвиг Витгенштейн, «о чем невозможно говорить, о том следует молчать». Иногда это высказывание понимается в том духе, что речь и молчание имеют один и тот же предмет, и если слово произнесено, вот вам и речь, а если оно не сказано, то мы имеем дело с молчанием, которое в данном случае отождествляется с внутренней речью. Такая интерпретация представляется неудовлетворительной, поскольку молчание сводится здесь к умолчанию, к минус-тексту, который нормально существует в пределах общего языка, но по каким-то причинам – из страха, презрения, или наоборот, из жалости и милости – не произносится. С этой точки зрения молчание – то, что не сказано. Понятно, что наше сознание пронизано языковыми структурами и нам трудно представить себе внелингвистическую реальность, но, сколько мне удалось понять «Логико-философский трактат», который как раз и заканчивается вышеприведенными столь часто цитируемыми словами, у Витгенштейна речь идет именно о сущностях, недоступным языковым возможностям, о несказанном, вовсе не о несказанном. Исследуя логическую структуру языка, он приходит к осознанию его пределов: есть аспекты реальности, в которых язык бесполезен, поскольку он не способен их адекватно выразить. Простейший пример, обнаруживающий границы языка – запах кофе: Витгенштейн предлагает читателю описать аромат кофе и оказывается, что сделать это невозможно. Так что философ вовсе не сводит молчание к невысказанному тексту. Напротив, он утверждает существование невыразимого: «В самом существует невысказываемое. Оно показываетсебя, это – мистическое»[1]; «То, что можетбыть показано, не можетбыть сказано»[2]. Более того: «Наскакивание на границы языка есть этика, т. е. невыразимое, мистическое, молчаливое, то, что придает миру и человеку смысл»[3].
Людвиг Витгенштейн
Мы немножко застряли на Витгенштейне, но это не беда. Во-первых, надо же иногда иметь уважение к великим и не только выстреливать удобными для нас цитатами, но и неспешно разбираться в том, что эти слова означают в контексте авторской мысли. Во-вторых, рассмотрение случая с непониманием философской цитаты приближает нас к обнаружению главной причины, по которой все-таки стоит говорить о молчании: нет сил больше терпеть болтовню, захлестнувшую мир. Вокруг нас столько легковесных, пустых, приблизительных, необязательных, лукавых, недостоверных, а иногда прямо лживых, тлетворных и мертвых слов, что философы и филологи давно уже говорят о девальвации языка, о чудовищном кризисе, постигшем слово – а ведь это центр культуры, недаром мир (и универсум, и сферу человеческой жизни) с незапамятных времен уподобляют книге. Язык и мир в сознании человека сущностно подобны друг другу, а значит, поражение языка означает ущерб отношений человека с миром.
Герман Гессе
Герман Гессе, который семьдесят лет назад в «Игре в бисер» остроумно и беспощадно описал «фельетонную эпоху» как бедствие Европы, видел бесстыдство глянцевой и желтой прессы или брошюрок типа «Весь психоанализ за 45 минут», но вряд ли мог тогда представить себе тот позор ток-шоу, реалити-проектов, политических и рекламных кампаний, который сейчас безостановочно изливают на нас СМИ. Поток высокотехнологичной болтовни вызывает изменения в человеке. Безответственная наррация сегодня производится примерно так же, как происходит образование телесных секретов – без участия души, ума и воли. При этом ценность такого слововыделения невысока: когда, например, ответственные чиновники что-то нам хорошенькое обещают, никто не верит ни одному слову. Понятно, что перед нами разворачивается некий ритуал, не предполагающий никакого реального действия. И наоборот: если, предположим, какой-нибудь руководитель выражает праведное возмущение коррупцией в своем ведомстве, мы прекрасно понимаем, что за этими словами, на этот раз вполне адекватно отражающими реальность, тоже никакого действия не последует. То есть слово, будь оно лживым или верным, в любом случае бессильно и внутренне пусто.
Может быть, это политика и бизнес заражены девальвацией слова, а в культуре, в религии, наконец, оно по-прежнему сохраняет ценность? Не думаю. К великому сожалению, и слово литературы, и слово проповеди сегодня тоже потеряло силу и власть. Есть, конечно, прекрасные исключения, вселяющие радость и надежду, но в целом безудержный литературный эксперимент уже всем, включая и его прямых участников, порядком наскучил, а обветшалая благонамеренная риторика, увы, жизненной силы в себе не содержит и еще может как-то питать религиозность, но воспитать к свободе, что даровал нам Христос – нет. Один радикальный богослов, Харви Кокс, предположил даже: «Может случиться, что нашему слову «Бог» придется умереть. <...> Возможно, какое-то время нам придется обходиться вообще без имени для Бога»[4], – что было бы, кстати, не так плохо. Когда протестантский проповедник провозглашает с дежурной бодростью: «Иисус любит тебя!», или когда православная тетушка говорит: «Спаси Госссподи!» таким тоном, каким обычные люди посылают подальше, разве не попирается при этом третья заповедь Моисеева? Как говорил один знакомый батюшка, если бы слово «Бог» было запрещено лет на пятьдесят и никто не произносил бы его, с какой силой, с какой радостью и подлинным благоговением прозвучало бы это Имя впервые! Возможно, мир бы изменился.
Здесь, уважаемый читатель, я предполагаю твой вопрос: «И что же дальше? Да, прогнило что-то в датском королевстве – но в наших ли силах это исправить? Ты что-нибудь конкретное предлагаешь?» С радостью отвечу: да, предлагаю молчание как способ восстановить внутреннее равновесие и открыть новые горизонты. При этом мне вовсе не кажется, что молчание – магистральный путь спасения для всего мира. По-моему, довольно интересно подумать о молчании, рассмотреть его с разных сторон, обращаясь к опыту разных умных людей, а потом уже решить, открывает ли оно лично для меня некую духовную возможность. Собственно, именно для этого и была написана диссертация, из которой потом я сделала книжку «Эстетика молчания» (СПб.: РХГА, 2009) тиражом 1 000 экземпляров. Мне казалось, что этого слишком много, но поскольку тысячу экземпляров оказалось напечатать чуть ли не дешевле, чем пятьсот, остановилась на этом количестве. Мудрый мой муж, быстро прикинув объем книжных пачек, сказал: «Не беда, осчастливишь друзей, студентов и родственников, а остальное на чердаке на даче полежит». Каково было наше удивление, когда в скором времени оказалось, что захламить чердак нечем: книжка вышла в октябре, и еще до наступления дачного сезона весь тираж разошелся, причем не только по благодарным друзьям и родственникам, но и по респектабельным книжным магазинам и церковным лавкам. Более того: презентации книжки, а их было не меньше десяти в самых разных местах, неизменно собирали немало людей, которые задавали точные вопросы и делились замечательными наблюдениями и размышлениями. Именно благодаря этим встречам я убедилась в том, что молчание – это Тема не только для меня.
Теоретическому опыту в виде диссертации и книжки предшествовал опыт практический. В 1989 году друзья пригласили меня во Францию и предоставили щедрую возможность увидеть жизнь католической церкви во всем ее разнообразии, от самых смелых радикальных харизматических общин до самых консервативных монастырей, хранящих в чистоте тысячелетнюю традицию. Тогда я и узнала о том, что в Западной церкви существуют не только монашеские ордена священнобезмолвствующих, но и особые сессии для мирян, когда люди собираются в монастыре или ином тихом и красивом месте, чтобы под руководством священников или просто опытных в христианской жизни людей провести в молчании, молитве и чтении Писания примерно неделю. Мне сразу захотелось пройти этот опыт, но такая возможность появилась только через пять лет. Тем временем я пробовала понемножку практиковать молчание, тем более что для этого были благоприятные условия: жизнь в маленьком городе с маленькими детьми – милое дело: выходишь с коляской, созерцаешь небеса и молчишь, и так каждый день. Но подлинный вкус молчания открылся мне, когда в 1994 году во Франции мне удалось наконец пройти желанный retraite en silence. Результат превзошел ожидания. Происходила не то чтобы «внутренняя работа» или там «духовное самопознание», но я чувствовала, как в тишине, наполненной Евангелием и молитвой, начинается трудноопределимое движение, как будто сдвигаются какие-то тектонические пласты и меняется рельеф души. Становилось ясно то, чего раньше не понимала (и удивлялась – как могла не понимать?), растворялось то, что камнем лежало на сердце многие годы. Иногда было больно, но Живое Присутствие смывало и покрывало все. Иногда приходило ликование, но оно было спокойным и трезвым – не знаю, как объяснить: как будто некая пелена закрывала взгляд, а потом она упала, или – близорукие меня поймут – надел очки и видишь: по дорожке среди цветущих деревьев идет к тебе родной человек. Было очень радостно видеть, что то же самое происходит с братьями и сестрами, и было очень приятно беречь их тишину. Оказалось, что есть множество способов выразить дружбу и нежность без слов. С тех пор раз в несколько лет я стараюсь этот опыт повторить. Если бы было такое возможно дома, в России, думаю, проводила бы неделю в молчании каждый год.
Кстати, когда «Эстетика молчания» обсуждалась на Днях петербургской философии, Александр Купреянович Секацкий предположил, что дефицит молчания может породить силенциарии – специальные общественные места, где за определенную плату можно будет принять столько-то минут или часов тишины. Но в том-то и дело, что молчание определяется условиями не столько внешними, сколько внутренними. Раннехристианская подвижница амма Синклетикия говорила, что можно в шумном городе пребывать во внутреннем безмолвии, а можно в монастыре быть исполненным суеты толпы. Мощный ресурс молчания заключен именно в том, что это радость, которая всегда с тобой, – надо только вступить на этот путь.
Что дает молчание? Если совсем коротко, отмечу следующее.
Прежде всего в молчании человек обретает самого себя. Принято считать, что мы самовыражаемся в слове. И да, и нет. Да – потому что именно в словесных практиках, особенно в чтении и письме, возникает возможность рефлексии – необходимого условия самопознания. Нет – потому что слово всегда отягощено историей чужих употреблений. Если мы начнем по одной чешуйке расчищать свои мысли, привычки, внутренние установки: это мне говорила бабушка, а это – учитель истории, это – из Достоевского, а это – из глянцевого журнала, и так далее, – много ли останется в результате наших исследований? Не состоит ли человек цивилизации исключительно из чужих слов, вмененных ему извне? Молчание необходимо и целительно, так как оно позволяет услышать наше сердце. Именно в глубоком безмолвии появляется возможность отличить мое желание, мою волю, мой взгляд от того, что мне так давно предписано и так искусно предложено, что я и забыл, что это чужое желание, чужая воля и чужой взгляд.
Далее. Молчание позволяет вступить в полноценный диалог с другим. Даже на техническом уровне беседа не состоится, если собеседники будут неудержимо говорливы. Молчание – та свобода от себя, любимого, которая предоставляет речевое и жизненное пространство другому человеку. Когда я молчу и слушаю, в этом есть подлинное принятие и любовь. Как сказала мудрая, остроумная и, увы, почти неизвестная русскому читателю французская святая Мадлен Дельбрель, «безмолвие иногда заключается в том, чтобы молчать, но всегда – в том, чтобы слушать».
Сказанное действительно не только для человеческих разговоров, но и для беседы с миром, к которой мы призваны, но почему-то об этом регулярно забываем. Наша жизнь наполнена искусственными заботами, умышленными делами, проектами, расписаниями настолько, что мы неспособны увидеть мир, в котором протекает наша интенсивная и по большей части пустая деятельность. Мне это открылось однажды – сразу оговорюсь, много лет назад, тогда мне было немногим больше тридцати, так что объяснить случившееся возрастной энцефалопатией у меня не было возможности, – так вот, я обнаружила себя на эскалаторе метро и вдруг поняла, что не знаю, на какую станцию влечет меня лестница-чудесница. «Если это «Василеостровская», все отлично, а если «Гостиный двор», увы, опоздаю», – подумала я, но несколькими минутами позже, когда оказалось, что все в порядке, не опаздываю, осознала весь ужас случившегося: в течение каких-то довольно длинных минут я не существовала в мире, была всецело заключена в кружение своих мыслей. Какая уж тут пробужденность, какое бодрствование, если человек даже свое положение в пространстве не сознает. Внешняя и внутренняя болтовня создает некий экран, препятствующий видению мира – а значит, познанию его красоты, премудрого устройства, полноты трагизма и радости в нем, словом – познанию Творца через его творение. Именно в безмолвии, которое ставит нас в прямые и простые отношения с реальностью, возможно восприятие Присутствия Божия.
В силу этой особой энергии молчания, позволяющей, как говорил Хайдеггер, увидеть «цветение бытия», безмолвие является источником творчества. Это еще один дар молчания. Очевидно, что художество – не только формальное мастерство, но и особый талант восхождения от реального к реальнейшему, видения скрытых от обыденного взора аспектов действительности. Именно в молчании исток творчества, о чем свидетельствуют и сами авторы: «Да обретут мои уста / Первоначальную немоту, / Как кристаллическую ноту, / Что от рождения чиста!» Эта кристаллическая нота может быть услышана творцом в тишине сердца, но и для того, кто воспринимает произведение искусства, молчание – непременное условие понимания, когда мы подходим к тексту не с позиций «мне близко – мне не близко» (заметь, дорогой читатель, опять центр мира – это я, любимый, а уж вовсе не какой-нибудь Пушкин или Гендель), но смиренно стремимся услышать голос автора и то, как через него сказалось бытие.
Наконец, безмолвие, освобождая сердце от суесловия и празднословия, раскрывая его для самопознания, для диалога с другим, с протяженностью культурной традиции и полнотой бытия здесь и сейчас, возводит нас и к богопознанию. Конечно, иногда Господь открывается, как молния прорезает небо от востока до запада, с той же очевидностью и силой. Но и в этом случае нужно сердце приготовленное, душа возделанная и свободная. Это возможно в равновесии слова и молчания – с чего мы, собственно, и начали наш разговор. Без сомнения, христианство – это вера, которая строится вокруг Слова, и мы именуем Сына Божия Логосом, поэтому мне не хотелось бы, чтобы это похвальное слово молчанию было воспринято как пренебрежение словом, унижение языка. Речь идет именно о здоровом и правильном соотношении слова и молчания в нашей жизни. Опыт показывает, что заболтать, разменять на мелкую монету можно все, что угодно, даже «духовную жизнь».
Мне очень часто задают вопрос, что же первично, что вторично – молчание или слово (детский вопрос про курицу и яйцо, похоже, обладает неувядаемым очарованием и всегда будет трогать сердца), и предлагают в качестве ответа первый стих Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово». Мне кажется все-таки, что стих этот должен пониматься в контексте: Иоанн Богослов повествует о начале мира, о начале той истории, которая рассказана в Писании. Означает ли это, что предмирная сокровенная внутренняя жизнь Святой, Единосущной, Животворящей и Нераздельной Троицы нуждается в языке (системе знаков, долженствующей преодолеть разделенность сознаний)? Не думаю. Скорее соглашаюсь с св. Игнатием Антиохийским, который называет Сына Словом Божиим, «исшедшим из молчания». Почему совершенная Любовь, каковой является Святая Троица, нимало не нуждается в языке, это отдельный и длинный разговор, отчасти уже предпринятый в «Эстетике молчания». Но сказанного выше довольно, чтобы понять, почему в «Добротолюбии» блаженный Диадох называет молчание «матерью премудрых помышлений», а преподобный Исаак Сирин в противоположность словам, «орудиям этого мира», превозносит безмолвие как «тайну будущего века».
[1] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат // Витгенштейн Л. Философские работы. В 2 ч. Ч. 1. М., 1994. С. 25.
[2] Там же. С. 72.
[3] Там же. С. 30.
[4] Кокс Х. Мирской град. М., 1995. С. 252–254.
Tweet |
Вставить в блог
Поддержите нас!