rss
    Версия для печати

    «Я хотел видеть мир беременным». Василий Розанов перед тайной пола

    Бывают люди, в которых «есть что-то кощунственное... и вместе религиозное». Их мир — «швы», «страдание сущей твари», голос, который доходит издали, нестерпимые мучения человеческой природы, страстность, субъективность... Один из них — В. В. Розанов. Его вышеприведенными словами о Ф. М. Достоевском можно охарактеризовать и самого Василия Васильевича. Публикуемая статья не столько раскрывает философские построения Розанова, сколько показывает его сложный и мучительный путь к Богу.

    Жажда бессмертия

    За Василием Васильевичем Розановым прочно закрепилась репутация русского Фрейда. Действительно, начиная с 1898 года он во всех своих работах постоянно, к месту и не к месту, поднимает проблемы брака, развода, незаконнорожденных детей. Что побудило Розанова обратиться к теме, которая придала его творчеству специфически розановский колорит? Возможно, его семейные перипетии.

    Первый брак Розанова с Аполлинарией Сусловой распался по вине последней; развода мужу она не дала. В 1891 году он вторично женился на вдове Варваре Дмитриевне Бутягиной. Брак был подсуден, однако их тайно, на свой страх и риск, обвенчал родственник Варвары Дмитриевны — священник Иоанн Бутягин. Неудачный первый брак, незаконный второй... Известно, сколько горя принесли Розанову бракоразводные законы Российской Империи; причем сугубую боль вызывало то, что юридическая кабала нежелаемого брака основывалась на установлениях церковного права. Эта ситуация разрешается в творчестве Розанова, с одной стороны, апологией семьи, с другой — разработкой темы пола. Но только ли в коллизиях личной жизни Розанова причина его философской «зачарованности» полом?

    В отличие от позитивиста Зигмунда Фрейда Розанов к своей метафизике пола идет от экзистенциальных вопрошаний Достоевского и Толстого. Именно смерть человека становится «главным врагом» раннего Розанова, не имевшего опыта преображения бытия во Христе.

    В «Легенде о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского» (1891) он скажет, что, «как агрегат физиологических функций, между которыми одна есть сознание, человек есть, конечно, только средство <...> Совершенно иное увидим мы в нем, признав его мистическое происхождение и мистическую природу: он носит отблеск Творца своего, в нем есть Лик Божий, не померкающий, не преклоняющийся, но драгоценный и оберегаемый». Таким образом, «только в религии открывается значение человеческой личности». Постоянно ссылавшийся на «Дневник писателя», Розанов, скорее всего, знал удивительную молитву-славословие, которую Достоевский вложил в уста юного Вертера в статье «О том, каковой должна была бы быть молитва великого Гете»: «Боже, благодарю Тебя за лик человеческий, Тобою данный мне».

    Быть человеком — это дар. Но с человеком что-то случилось, и ныне он живет в перспективе расчеловечения, в ожидании конца и знает об этом: «Жажда бессмертия, земного бессмертия, есть самое удивительное и совершенно несомненное чувство в человеке», — описывает Розанов феномен человека в «Легенде...» Существенно здесь то, что Розанов ищет земного бессмертия — вечности в плоскости несовершенного мира сего. И в этом его сходство с Достоевским — мистиком живого, гармоничного (исключая человека) мироздания, почвы. Но Достоевский чаял всепрощающего и вселюбящего Христа. У раннего же Розанова алчба Вечности разрешается в благоговение перед новой жизнью, перед детством: «Даже в минуту совершенного сомнения относительно загробного существования мы находим здесь некоторое утешение: «Пусть мы умрем, но останутся дети наши, а после них — их дети», — говорим мы в своем сердце, прижимаясь к дорогой нам земле». В детях продолжается жизнь нашей телесности.

    Трагедия в том, что «это бессмертие, эта жизнь нашей крови после того, как мы станем горстью праха, слишком не полна: это какое-то разорванное существование, распределенное в бесчисленных поколениях, и в нем не сохраняется главного, что мы в себе любим, — нашей индивидуальности, цельной личности», — писал Розанов. Так что же такое быть «человеком разумным» и одновременно «человеком смертным»?

    Через четыре года, в 1895, Розанов первым в русской (и западной) мысли обратится в обосновании своих философских интуиции к «Смерти Ивана Ильича» Л. Н. Толстого: «Страх смерти, вселенный в каждого человека, о котором говорит Толстой, есть <...> страх человека за лицо свое; ужас перед тем, что не имеет в себе никакого лица...» Все последующее творчество Розанова — поиск противоядия от всепоглощающего и всеобезличивающего тления. Розанову неведомо таинство Пасхи. Поэтому он отвергает христианство, как религию Умершего, — и обращается к язычеству и иудаизму, как религиям «плодущим». Он вернулся ко Христу, когда горе — тяжелая болезнь жены — просветило его сердце. Философский катарсис Розанова запечатлен в шедеврах — «Уединенное» (1912), «Смертное» (1913), «Опавшие листья» (1911 — 1915).

    В 1876 году Розанов писал: «Оставаясь по-прежнему атеистом, я теперь имею больший, нежели прежде, запас доказательств против всякой идеи о Боге, но отношусь в то же время с большим уважением ко всякой религии, и в особенности к христианской». В «Уединенном» он уже имел опыт Богообщения:

    «Выньте, так сказать, из самого существа мира молитву — сделайте, чтобы язык мой, ум мой разучился словам ее, самому делу ее, существу ее; чтобы я этого не мог, люди этого не могли: и я с выпученными глазами и ужасным воем выбежал бы из дому, и бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить... Без молитвы — безумие и ужас».

    И хотя следы прежнего околохристианства — не менее характерная особенность «Уединенного», все же это выстраданная книга, особенно на фоне творческой самоупоенности современников Розанова в предвоенной России. В «Опавших листьях» («Короб второй и последний») Розанов свидетельствует в противовес расцерковляющемуся веку: «Я нуждаюсь только в утешении и мне нужен только Христос. (Язычество и юдаизм и на ум не приходят)».

    Назовут ли браком хорошую вещь

    В «Самопознании» Н. А. Бердяев утверждал: «Розанов был врагом не Церкви, а самого Христа, который заворожил мир красотой смерти. В церкви ему многое нравилось. В церкви было много плоти, много плотской теплоты. Он говорил, что восковую свечечку предпочитает Богу. Свечечка конкретно-чувственна, Бог же отвлечен». Эта характеристика не вполне корректна.

    Бердяеву же принадлежат строки о «космическом», «эротико-сексуальном прельщении» Розанова. Правда, при таких оценках надо учитывать и отношение к полу самого Бердяева. В «Самопознании» он пишет: «Отталкивание от родовой жизни принадлежит к самым первоначальным и неистребимым свойствам моего существа. Отталкивание во мне всегда вызывали беременные женщины. (...) Деторождение мне всегда представлялось враждебным личности...» Сравним розановское: «Я постоянно хотел видеть весь мир беременным».

    Пожалуй, христианству ближе «родовой» пафос Розанова, нежели возвышенное — во имя свободы — бердяевское гнушение деторождением. Для Григория Богослова, «когда брак есть собственно брак и супружеский союз, и желание оставить после себя детей: тогда брак хорош, ибо умножает число благоугождающих Богу». По мысли Иоанна Златоуста, рождение детей даровано после грехопадения: «Рождение детей сделалось величайшим утешением для людей, когда они стали смертными. Поэтому-то человеколюбивый Бог, чтобы сразу смягчить наказание прародителей и ослабить страх смерти, даровал рождение детей, являя в нем... образ Воскресения».

    Очевидна близость позиций Розанова и святых Григория Богослова, Иоанна Златоуста, канонической церковной «конституции». Парадокс восточного аскетизма в том, что, когда на I Вселенском соборе в Никее была сделана попытка распространить полное плотское воздержание клира на всю Церковь, брак отстоял подвижник, исповедник, сам строгий девственник, Пафнутий, епископ из верхней Фиваиды. Но если Пафнутий утверждал равночестность двух путей и свободу выбирать любой из них, то Розанов, уже вопреки принципу духовной свободы, настаивает на исключительности семейного образа жизни.

    Согласно преданию Церкви, «никому не позволено делаться монахом потому, что он гнушается браком» — что здесь противоречит розановскому максимализму? Но — продолжим цитату — «никто не должен, вступив в брак, презирать монашество» (Правила 9 и 10 Гангрского Собора).

    Нападая на аскетизм, Розанов, по выражению протоиерея Георгия Флоровского, «смог не увидеть» его сути — Фаворского просиявания подвижников. С другой стороны, он вполне справедливо, и в рамках православной традиции, обличал ересь псевдоаскетов-бракоборцев, вроде Льва Толстого с его «Крейцеровой сонатой».

    «Ты велишь не бояться»

    При всех перегибах розановских умозаключений — от принятия культа священной проституции до «людей лунного света» и их обуреваемых «блудным возбешением» антиподов, — при всей своеобразной «зачарованности» полом (по выражению Флоровского), и не столько семьей как таковой, сколько собственно «актом» — совокуплением, понятно сочувствие Церкви внутренней правде философа. Отец Сергий Булгаков так говорил о Розанове: «В его беззастенчивости и наивном бесстыдстве, с которым он совершает свои самообнажения и направляет пытливый глаз в места, нормально закрытые стыдливостью, не только сказывается своеобразный аморализм, но и просвечивает иное, важное и, можно сказать, драгоценное в мистической непосредственности своей сознание ноуменальной праведности пола».

    Недаром, имея формально все основания отлучить заплутавшего мыслителя от себя, констатировать разницу между его философскими построениями и богомыслием Православия, Церковь не поддержала известную инициативу епископа Гермогена. Многие из церковного клира открыто выражали свое сочувствие «юродивому русской философии». И, пожалуй, именно они благодаря своей сердечной чуткости удержались от фарисейства. Розанов оценил эту поддержку: «О доброте нашего духовенства: сколько я им корост засыпал за воротник. Но между тем, кто знал меня, да и из незнавших многие относились, «отвергая мои идеи», враждуя с ними в печати и устно — не только добро ко мне, но и любяще».

    Далее Розанов перечисляет многих лиц из тогдашнего «духовного» ведомства. Характерно, что наиболее теплые слова — о пресловутой иерархии, причем черной, монашествующей: «Чего: Гермоген, требовавший летом отлучить меня, в ноябре-декабре дважды просился со мной увидеться. Епископ Сергий (Финляндский), знавший... о «всем моем возмутительном образе мыслей» — тем не менее, когда «друг» [вторая жена В. Розанова] лежал в Евангелической (лютеранской) больнице после третьей операции, приехал посетить ее, и приехал по заботе митрополита Антония, вовсе ни разу ее не видавшего, и который и меня-то раза 2-3 видел, без всяких интимных бесед. И везде — деликатность, везде — тонкость: после такой моей страшной вражды к ним и совершенно непереносимых обвинений. <...>

    И я бросился к Церкви: одно в мире теплое, последнее теплое на земле».

    Здесь мы видим, как меняются акценты в розановском восприятии церковного христианства. Оказывается, Православие отвечает не только «в высшей степени гармоничному духу» Буслаева, Ключевского, С. М. Соловьева, но и, может быть, даже в большей степени, — «духу потревоженному».

    «Боль мира победила радость мира вот христианство, — утверждает Розанов. «Жизнь будущего века» у него как-то совершенно не связывается с жизнью века сего: она эфемерна и гипотетична. Высшая точка христианства — воскресение из мертвых — лишь изредка пробивается сквозь всеобщую обреченность. Но далее — как подметила одна из его корреспонденток, это, кажется, единственное столь явное место у Розанова, — он встречает Бога Живого, Распятого, но и Распявшего смерть: «Если Он — Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он — Бог мой.

    Неужели? Какая-то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать: «Встретимся! воскреснем! и вот Он — Бог наш! И все — объяснится.

    Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа, — еще с Костромы: ведь я ни в воскресение, ни в душу, ни особенно в Него — не верил.

    — Ужасно странно.

    Т.е. ужасное было, а странное наступает.

    Неужели сказать: умрем, и ничего.

    Неужели Ты велишь не бояться смерти?

    Господи: неужели это Ты? Приходишь в ночи, когда душа так ужасно скорбела».

    Чтобы пронизал душу Христос, ему надо преодолеть теперь не какой-то опыт «рыбаков» и впечатления моря, с их ни «да», ни «нет» в отношении Христа, а надо пронзить всю толщу впечатлений «современного человека», весь этот и мусор и добро, преодолеть гимназию, преодолеть университет, преодолеть казенную службу, ответственность пред начальством, кой-какие танцишки, кой-какой флиртишко, знакомых, друзей, книги, Бюхнера, Лермонтова... и — вернуть к простоте рыбного промысла для снискания хлеба. Возможно ли это? Как «мусорного человека» превратить в «естественное явление»? Христос имел дело с «естественными явлениями», а христианству (церкви) приходится иметь депо с мусорными явлениями, с ломаными явлениями, с извращенными явлениями, — иметь дело с продуктами разложения, вывиха, изуродования. И вот отчего церковь (между прочим) так мало успевает, когда так успевал Христос.

    Василий Розанов

    Вставить в блог

    «Я хотел видеть мир беременным». Василий Розанов перед тайной пола

    1 января 1998
    Бывают люди, в которых «есть что-то кощунственное... и вместе религиозное». Их мир — «швы», «страдание сущей твари», голос, который доходит издали, нестерпимые мучения человеческой природы, страстность, субъективность... Один из них — В. В. Розанов. Его вышеприведенными словами о Ф. М. Достоевском можно охарактеризовать и самого Василия Васильевича. Публикуемая статья не столько раскрывает философские построения Розанова, сколько показывает его сложный и мучительный путь к Богу.
    Поддержи «Татьянин день»
    Друзья, мы работаем и развиваемся благодаря средствам, которые жертвуете вы.

    Поддержите нас!
    Пожертвования осуществляются через платёжный сервис CloudPayments.

    Яндекс цитирования Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru